Ушедшее — живущее - Борис Степанович Рябинин
Кипы акварелей на столах в мастерской все росли, листать их было сплошное удовольствие. Особое наслаждение доставляло разглядывать чудные картины (масло), хранившиеся на чердаке дома (зимняя удалая тройка, взлетающая на заснеженный пригорок; косолапый мишка в осеннем золотом лесу, уплетающий ягоды рябины; и др.). Впрочем, можно ли сказать «хранившиеся», когда они подвергались изменениям температуры (чердак не отапливался), но другого места для них не находилось.
Я не находил во внешности Алексея Никаноровича никаких заметных изменений; разве что говорить стал чуточку медленнее, с перерывами. Впервые, когда ему исполнилось девяносто три года, он пожаловался: «Что-то у меня работоспособность понизилась». «Понизилась»… на десятом десятке! Не многие смогли бы похвалиться тем же. Еще сказал, что бессонница мучила всю зиму, «сейчас ничего». И опять порадовал очередными акварельными и штриховыми работами. Глядя на эту неутомимость, окидывая мысленным взором тот большой, наполненный неустанным трудом и непрерывным поиском век, что подарила художнику судьба, невольно начинаешь думать, что природа, наверное, благосклонна к таким людям и дарит часть своей животворной силы тому, кто ее воспевает… Разве не говорим мы, что в природе существует высшая мудрость!
В начале октября 1976 года с редактором Центрального телевидения Алешей Макеевым мы приехали навестить его. Приехали, как говорится, не без корысти, но с корыстью хорошей: студия в Останкине, прослышав о нашей дружбе с А. Н. Комаровым, вознамерилась выдать в рубрике «В мире животных» нашу беседу за рабочим столом мастера. 14 октября художнику исполнялось 97 лет. В таком возрасте юбилейный — каждый год. Перед тем я года полтора не был в Песках. Впервые я заметил в Алексее Никаноровиче резкую перемену. Он заметно сдал, передвигался, тяжело опираясь на палку, одевался и раздевался, вставал с сиденья с помощью близких, тем не менее был приветлив, как обычно, сдержанно шутил. Поразило обилие новых рисунков; особенно великолепны были работы, выполненные сухой кистью (гуашь). Его мастерство продолжало крепнуть, казалось, лишь сейчас он доходил до его высот. Сухой кистью владеют не многие, а он создавал поистине волшебные по выразительности вещи. Алеша записал на магнитофон нашу беседу (увы, передачи-диалога все-таки не получилось, Алексей Никанорович был уже не тот). Пора отбывать. Внезапно Алеша схватил лежавший на столе чистый листик белой ватманской бумаги (не растерялся!) и положил перед хозяином мастерской со словами: «Алексей Никанорович, нарисуйте что-нибудь на память. Пожалуйста!» — «Вы хотите убедиться, что я все-таки сам рисую, — мягко пошутил Алексей Никанорович, подвигая к себе карандаш и бумагу. — Давно не рисовал, у меня рука не ходит», — и тем не менее в какие-нибудь 10—15 минут нарисовал лошадь. «Уникальный дед», — сказала о нем падчерица Таня, когда мы, оставив гостеприимный комаровский дом, направлялись на станцию.
Это было последнее наше свидание.
Алексей Никанорович умер 31 марта 1977 года на 98-м году жизни. Только два года не дожил до ста лет!
…Да, каждый большой художник оставляет свое имя месту, где провел долгие годы и создал значительную часть своих произведений, которому подарил кусочек своего сердца. От имени Репина неотделимы Пенаты; с Прикамьем прочно связан Шишкин; с Крымом — Айвазовский…
Интересно, что станут говорить спустя годы о Песках?
В ВОРЗЕЛЕ, У ЛЯТОШИНСКОГО
С Борисом Николаевичем Лятошинским меня свела общая забота о «братьях наших меньших».
Еще задолго до нашего знакомства до меня доносилось, что Лятошинский сочувствует идеям охраны природы, особенно — животного мира. Позже, приезжая в Киев, я всякий раз слышал от товарищей, принимавших участие в работе секции охраны животных, что членом секции состоит композитор Лятошинский. «Знаете Лятошинского?» Как не знать! Говорилось с гордостью и надеждой: что-де, раз у нас в активистах такие люди, секция не пропадет. К слову сказать, секция переживала трудные дни, работа только начиналась, не все понимали ее значение и смысл осуществляемой ею деятельности, и действительно нужен был авторитет отдельных людей, чтобы отбивать наскоки со стороны тех, кто считал все это ненужной блажью, пустой забавой бездельников, которым некуда время девать, и выживших из ума старых барынь.
Долгое время нам не удавалось встретиться — мешали разные обстоятельства. Наконец, в один из очередных приездов в столицу Украины, приятный женский голос из квартиры Лятошинского, куда я позвонил по телефону, сообщил: «Бориса Николаевича нет дома, но он недалеко, в Ворзеле. Вы не хотите поехать туда? Борис Николаевич будет рад вас видеть. Я тоже еду туда…»
Обладательницей приятного женского голоса оказалась родственница Лятошинского. Она стала нашим гидом. Кроме того, сопровождать нас в Ворзель (я был с женой) вызвалась Елизавета Александровна Струцовская, член бюро секции и очень энергичная женщина. Она едва ли не чаще других поминала имя композитора, убеждая, что нам необходимо встретиться. Я думал, они давно знакомы; оказалось — виделись впервые.
Ворзель — очаровательное дачное местечко, пригород Киева. Домов почти не видно — все тонет в зелени. Через заборы свешиваются яблоневые и вишневые ветки. По земле рассыпаны солнечные блики. Вероятно, творить, живя здесь, наслаждение.
У ворот дачи Струцовская вдруг оробела и остановилась в нерешительности: «Может, мне не ходить?» Из этого можно было заключить, что хозяин дачи не очень жаловал незваных гостей.
А вот и сам он идет навстречу, высокий, в сером костюме, довольно заметно сутулящийся. Характерное лицо с крупным носом, седые волосы, спокойный, будто о чем-то вопрошающий взгляд глубоко посаженных глаз. Он не выказал никакого удивления перед неожиданными визитерами (телефона на даче не было, и предупредить его не могли), тем более из таких дальних краев, как Урал, — встретились так, как будто были давно знакомы и хорошо знали друг друга, расстались лишь вчера.
Обширный участок дачи Лятошинского выглядел не то чтобы запущенным, но чувствовалось, что владелец его предоставляет хозяйничать больше самой природе. Деревья и трава росли там, куда ветер занес семя; только около дома присыпанная песочком площадка и разбиты клумбы. Птицы беззаботно вили гнезда на деревьях — их никто не обижал.
В глубине двора была привязана черная собака. Еще две бегали свободно и, лениво взбрехнув раз-другой на пришельцев, показали нам хвосты,